— Полагаю, что вас очень скоро обстригут, — заметил он. Я предложил моему собеседнику побиться об заклад, что этого не случится, и он ушел, покачивая головой.
Самое глубокое наслаждение доставляли мне разговоры о политике и войне. Никто больше меня не нападал на французов, никто с большей горечью не говорил об американцах, нежели я. Когда появлялась почта, направлявшаяся к северу, увенчанная остролистом, когда кучер и кондуктор громко возвещали победу, я доходил до того, что угощал все общество пуншем и, не скупясь, приготовляя его, восклицал:
— За нашу славную нивельскую победу! Да здравствует лорд Веллингтон! Благослови его Господь! Да сопутствует ему победа! — или: — Бедняк Сульт! Пусть он снова испытает то, что уже испытал.
Никогда оратор не заслуживал большего одобрения, никогда никто не бывал так популярен, как я! Уверяю вас, мы, случалось, пировали целую ночь. Под утро некоторые члены нашей компании помогали другим, не без участия прислуги, добираться до их спален, тогда как остальные спали на том поле славы, на котором мы их оставляли. За завтраком на следующее утро можно было видеть сборище красных глаз и дрожащих рук. По моим наблюдениям, при дневном свете патриотизм горел гораздо слабее, нежели по вечерам. Да не осудит меня никто за мое бесчувственное отношение к несчастьям Франции! Бог видел, какая злоба зажигалась в моем сердце, как мне хотелось броситься на стадо этих свиней, и в ту минуту, когда они шумно пировали, ударить их друг о друга головами! Примите во внимание мое положение и все, чего оно требовало от меня; вспомните, что я обладал известной долей легкомыслия, присущего французам и составляющего главную основу моего характера, которая заставляет меня относиться к новым для меня условиям с чисто мальчишеским душевным настроением! Пожалуй, можно согласиться, что эта черта иногда заводила меня за границу благоразумия и порядочности. Однажды я был наказан за подобное поведение.
Дело происходило в епископском городе Дургаме. Обедала довольно многочисленная компания; большая часть членов нашего общества принадлежала к старинным, знатным английским тори, к тому классу, который нередко бывает настолько переполнен чувством энтузиазма, что делается совершенно безгласным. Я с самого начала овладел разговором и все время руководил им. Зашла речь о действиях французов на полуострове; основываясь на авторитете моего двоюродного брата-поручика, я рассказал о каннибальских оргиях, происходивших в Галиции при участии самого генерала Каффарелли. Я никогда не любил этого командира, однажды посадившего меня под арест за нарушение дисцинлины; легко может статься, что чувство мести заставило меня сгустить краски картины. Теперь я не помню подробностей, но, вероятно, они отличались яркостью. Мне было приятно дурачить этих болванов, а сознание безопасности, которое явилось во мне при взгляде на их тупые лица с широко разинутыми ртами, заставило меня зайти крайне далеко. В наказание за мои грехи среди моих слушателей сидел один, все время молчавший человек; он оценил мой рассказ по достоинству; не юмор помог ему правильно понять меня, так как он не был способен подметить юмор в моих словах, не ум сделал его проницательным, так как у него не было ума. Симпатия заставила его прозреть, симпатия, а ничто другое.
Как только окончился обед, я вышел на улицу и стал бродить, намереваясь взглянуть на собор. Маленький человечек очутился вблизи меня, он крался по моим пятам. Я отошел уже от гостиницы и был в темном месте улицы, когда вдруг почувствовал, что кто-то дотронулся до моей руки; я поспешно обернулся и увидел, что мой молчаливый слушатель смотрит на меня ясным, взволнованным взглядом.
— Простите меня, сэр, но вы рассказали превосходную историю! Хи, хи! Замечательная история! — говорил он. — Смею заверить, что я вполне понял вас! Я пронюхал все! Мне кажется, сэр, если бы мы поговорили с вами как следует, мы во многом сошлись бы. Вот «Голубой Колокольчик». Это очень порядочное место. Тут дают отличный эль, сэр. Но согласитесь ли вы распить со мной бутылочку?
В обращении маленького человека проглядывало нечто до такой степени странное и таинственное, что я почувствовал сильное любопытство (не могу не сознаться в этом). Я согласился на его предложение, хотя в ту же минуту мысленно упрекнул себя за безрассудство; вскоре мы сидели друг перед другом, между нами стоял кувшин приправленного пряностями эля. Маленький человечек понизил голос до шепота, говоря:
— Ну, сэр, выпьем за великого человека. Надеюсь, вы понимаете меня? Нет?
Он наклонился, наши носы почти соприкасались один с другим.
— За императора! — проговорил он.
Я сильно смутился и, несмотря на невинные приемы моего собеседника, несколько встревожился. Я не думал, что он шпион, так как находил его слишком изобретательным и слишком смелым для этого. Однако, будучи честным человеком, он оказался бы уж чересчур безрассудным, а потому бежавшему пленнику не следовало слишком ободрять его. Я решился на полумеру, молчаливо принял его тост и выпил без особенного удовольствия.
Он продолжал расточать такие похвалы Наполеону, каких я никогда не слыхал во Франции, или слышал только от лиц, занимающих официальные места.
— А Каффарелли, — продолжал он, — он тоже чудный человек? Правда? Мне не случалось много слышать о нем, никаких подробностей, сэр, никаких! Ведь нам с большим трудом удается получать правдивые известия.
— Помнится, и в других странах случалось мне слышать подобные жалобы, — невольно заметил я. — Что касается Каффарелли, то о нем следует сказать, что он не разбит параличом и не слеп, что у него две ноги, а нос сидит на середине лица. Мне же до него не больше дела, чем вам до тела покойного мистера Персиваля!