Чевеникс снова опустился на прежний стул и спокойно закурил сигару.
— Мне очень жаль, что у вас болит плечо, — наконец проговорил майор. — Не послать ли за доктором?
— Не нужно, — ответил я. — Это — безделица, я привык к боли, она не беспокоит меня; кроме того, я не верю докторам.
— Прекрасно, — заметил майор и стал молча курить.
Все на свете отдал бы я, чтобы только прервать это молчание. Наконец офицер заговорил:
— Ну, мне кажется, я знаю достаточно, полагаю даже, что мне известно решительно все.
— Насчет чего? — смело спросил я.
— Насчет Гогелы, — ответил он.
— Простите, но я не понимаю.
— О, — произнес майор, — этот человек ранен на дуэли и вашей рукой. Я ведь не младенец.
— Без сомнения. Но, мне кажется, вы увлекаетесь теориями.
— Желаете сделать проверку? — спросил Чевеникс. — Доктор недалеко. Если на вашем плече нет открытой раны — я ошибаюсь. Если рана есть… — он помахал рукой. — Но я советую вам подумать, — продолжал Чевеникс. — У этого опыта будет чертовски неприятная сторона для вас, а именно: все то, что осталось бы только между нами двоими, сделается тогда достоянием всех.
— Ну, хорошо, — со смехом произнес я. — Мне кажется, все лучше, нежели медицинский осмотр; я не выношу этой породы людей!
Последние слова Чевеникса сильно успокоили меня, но все же я далеко не чувствовал себя в безопасвости.
Майор курил, посматривая то на пепел своей сигары, то на меня.
— Я сам солдат, — заговорил он, — и в свое время сам пережил нечто подобное, ранив противника. Я не желаю ставить в безвыходное положение кого-нибудь из-за дуэли, хотя она, быть может, и не была необходимостью и совершалась не по всем правилам. В то же время мне крайне нужно знать решительно все, и я желаю, чтобы вы скрепили мои догадки вашим честным словом. В противном случае мне, к моему большому огорчению, придется послать за доктором.
— Я ничего не отрицаю и не утверждаю, — возразил я. — Однако, если вы удовольствуетесь моим заявлением, я вам скажу следующее: даю честное слово джентльмена и солдата, что между нами, пленниками, не произошло ничего такого, что не было бы вполне честно.
— Отлично, — сказал он. — Я только этого и желал. Теперь вы можете идти, Шамдивер.
Когда я подошел к двери, Чевеникс прибавил со смехом:
— Во всяком случае, мне следует извиниться перед вами: я и не подозревал, что подвергаю вас пытке.
В тот же день на наш двор пришел доктор с листом бумаги в руках. По-видимому, ему было очень жарко; он казался рассерженным и, очевидно, не заботился о том, чтобы говорить вежливым образом.
— Эй, — крикнул он, — кто из вас немного знает по-английски? О, — прибавил он, всматриваясь в меня, — вы — как бишь вас зовут — вы пригодитесь мне. Скажите этим молодцам, что тот умирает. Его песня спета, нечего и говорить; я ожидаю, что он умрет к вечеру. Скажите же им, что я не завидую тому из них, кто проколол его. Прежде всего переведите им это.
Я исполнил приказание доктора.
— Теперь, — продолжал маленький человек, — передайте им, что этот Гогель, или как там его зовут, желает повидаться с некоторыми из них перед отправлением на тот свет. Если я правильно понял его, то он стремится обнять своих ближайших друзей, словом, развел там всякую кислятину. Поняли? Вот список, который он написал; лучше всего, прочтите его вслух сами; я не в состоянии выговорить ни одного слога из ваших чертовских фамилий. Услышав свое имя, каждый должен ответить: «здесь» и отойти вот к этой стене.
С самыми разнообразными чувствами в душе прочел я первое имя списка. Мне очень не хотелось смотреть на страшное дело моих рук; при одной мысли об этом все мое существо содрогалось. А как еще Гогела примет меня? Я мог избавиться от этого свидания, пропустив первое имя в списке; доктор ничего не узнал бы, и я не пошел бы к Гогеле. Впоследствии я с удовольствием вспоминал, что, ни на мгновение не останавливаясь на этой мысли, я подошел к указанной стене, повернулся, прочел имя Шамдивер и сам же ответил: «здесь».
В списке стояло с полдюжины фамилий; я прочел их. Когда перекличка окончилась, доктор повел нас к госпиталю; мы шли за ним гуськом, в одну линию. У дверей остановился маленький человечек и сказал, что нас будут пускать к этому «малому» поодиночке; когда я перевел товарищам его слова, он сейчас же послал меня в госпитальную камеру. Я очутился в маленькой, чистой, белой комнатке; окно, выходившее на юг, стояло открытым и перед ним расстилалась громадная воздушная бездна, виднелась даль; снизу, из рынка «Грассмаркет», доносились громкие, звонкие голоса разносчиков. Подле окна на маленькой постели лежал Гогела. С лица умиравшего еще не успел сойти загар, а между тем на его чертах уже лежал отпечаток смерти. Что-то дикое, нечеловеческое было в улыбке, которой он встретил меня; мое горло судорожно сжалось, когда я увидал выражение его лица. Только смерть и любовь могут придавать чертам людей такой отпечаток. Гогела заговорил, стараясь, казалось, выражаться по-прежнему грубо.
Он протянул руки, точно желая меня обнять. С невероятным трепетом ужаса я подошел поближе к нему и наклонился в его объятия, испытывая страшное отвращение, но он только приблизил мое ухо к своим губам:
— Поверьте мне, — шепнул Гогела. — Je suis bon bougre! Я унесу тайну с собой в ад и скажу ее только дьяволу.
Зачем повторять все его грубости и пошлости? Все, что Гогела чувствовал в эти мгновения, было благородно, хотя он мог облекать свои мысли только в шутовские, грязные выражения. Больной попросил меня позвать доктора, и когда военный врач вошел в комнату, Гогела немного приподнялся, сперва указал пальцем на себя, затем на меня, стоявшего рядом с ним в горьких слезах, и несколько раз подряд повторил слово: «фриндс», «фриндс», «фриндс»!