К моему изумлению, доктор, по-видимому, был очень опечален. Он несколько раз кивнул своей круглой головой, повторяя на ломаном французском языке:
— Хорошо, Джонни, понимаю!
Гогела пожал мне руку, обнял меня, и я ушел, рыдая как ребенок. Часто случалось мне видать, что люди, которые вели самую непростительную жизнь, умирали необычайно счастливым, прекрасным образом! Мы имеем право позавидовать им в этом отношении. Большинство ненавидело Гогелу при жизни; но в течение последних трех дней он выказал столько твердости, что завоевал решительно все сердца. Когда вечером, после нашего посещения, разнеслось известие о том, что его уже нет более в живых, все голоса затихли, точно в доме, который посетила смерть.
Я словно обезумел. На следующее утро от этого состояния во мне не осталось и следа, но ночью я страдал от страшного нервного расстройства. Я убил его, а он сделал все, чтобы защитить меня! Я видел его ужасную улыбку! И вот как нелогично и бесполезно раскаяние: я снова готов был поссориться с кем-нибудь другим из-за слова, из-за взгляда! Вероятно, странное душевное настроение проглядывало на моем лице; когда в тот же вечер я подошел к доктору, поклонился ему и заговорил с ним, он посмотрел на меня с сожалением и состраданием.
Я спросил его, правда ли, что Гогела умер.
— Да, — ответил он.
— Он очень страдал?
— Черт возьми — немножко, а умер как ягненок.
Доктор посмотрел на меня, и я заметил, что его рука опустилась в карман. Он прибавил:
— Вот, возьмите! Нет смысла тосковать!
Маленький человечек подал мне серебряную монету в два пенни и ушел.
Мне следовало бы отделать эту монету и повесить ее на стену, потому что, насколько я знаю, отдав ее мне, доктор в первый и последний раз в жизни подал кому бы то ни было милостыню. Вместо этого я, понимая его заблуждение, засмеялся горьким смехом, потом с отвращением бросил монету далеко от себя. Темнело, за покрытой садами долиной виднелась Принцева улица, вдоль нее бегали фонарщики с приставными лестницами и лампочками; я стоял у амбразуры стены и мрачно наблюдал за ними. Вдруг кто-то дотронулся до моей руки. Я повернул голову и увидел Чевеникса. Майор был в вечернем костюме, в галстуке, сложенном поистине превосходно. Нельзя отрицать, этот человек умел одеваться.
— А, — сказал он, — я так и думал, что это вы, Шамдивер. Итак, он умер?
Я кивнул головой.
— Ну, ничего, — проговорил Чевеникс. — Мужайтесь! Конечно, это горестно, ужасно и так далее. Но, знаете, его смерть далеко не дурной исход для вас и для меня. Он умер; вы навестили его, простились с ним. После этого я вполне спокоен.
Таким образом, я во всех отношениях был обязан Гогеле жизнью.
— Я не хотел бы говорить об этом, — заметил я.
— Хорошо, — проговорил он. — Только позвольте мне прибавить одно слово, и вопрос будет исчерпан навсегда. Из-за чего вы дрались?
— Из-за чего обыкновенно дерутся люди.
— Женщина?
Я пожал плечами.
— Черт возьми, я не считал его способным на любовь, — проговорил Чевеникс.
При этом замечании все мое недовольство выразилось в словах:
— Он! — крикнул я. — Да он никогда не смел заговорить с ней, он только раз видел ее и потом за глаза осыпал низкими оскорблениями! Если бы она дала ему шесть пенни, он почувствовал бы себя на небе!
В эту минуту я заметил, что майор пристально смотрит на меня. Я внезапно замолчал.
— Ну, до свиданья, Шамдивер, — сказал Чевеникс. — Приходите ко мне завтра к завтраку, мы поговорим о чем-нибудь другом.
Сознаюсь, этот человек поступал не худо; даже теперь, когда я через такой большой промежуток времени пишу эти строки, я вижу, что он вел себя прямо хорошо.
Прошло очень немного времени; однажды я, к своему удивлению, заметил, что какой-то статский, незнакомый мне господин с большим вниманием присматривается ко мне. Это был человек средних лет, с темно-красным лицом, круглыми черными глазами, уморительными клочковатыми бровями и выдающимся лбом, одетый в платье квакерского покроя. Он был очень некрасив, а между тем в выражении его лица мелькал тот неуловимый оттенок, который служит характерной чертой людей обеспеченных. Некоторое время он, стоя на известном расстоянии, так неподвижно наблюдал за мной, что даже не спугнул воробья, сидевшего между мной и им в отверстии стены, на задней части пушки. Когда наши глаза встретились, незнакомец подошел ко мне и заговорил со мной по-французски; владел он языком довольно бойко, но страшно коверкал произношение.
— Я имею удовольствие говорить с виконтом Анном де Керуэль де Сент-Ивом? — спросил он.
— Я не ношу этого имени, но имею на него право, — ответил я. — Теперь меня зовут просто Шамдивер, по фамилии моей матери; это имя больше идет солдату.
— Мне кажется, — сказал он, — вы не приняли точной фамилии вашей матушки. Насколько я помню, перед ее именем также стояла частица «де». Ведь ее звали Флоримонда де Шамдивер.
— Опять-таки совершенно верно, — проговорил я. — С удовольствием смотрю на человека, которому так хорошо знакомы все подробности моего происхождения. Смею спросить, вы сами «благо урожденны?»
Я произнес последние слова с очень надменным видом, отчасти для того, чтобы скрыть любопытство, которое возбуждал во мне этот странный посетитель, отчасти же потому, что они показались мне крайне комичными в устах пленника-рядового, одетого в тюремное платье.
Очевидно, комизм моего вопроса поразил и незнакомца, потому что он засмеялся.